Состязание началось. Секунд через тридцать Уэзерс медленно припечатал ладонь своего соперника к столу. От злости, от унижения, что его победил какой-то юнец, темное винно-багровое лицо Фаррингтона еще сильней потемнело.

– Нельзя весом тела надавливать, – сказал он. – Играйте честно.

– Кто это не играет честно? – отвечал тот.

– Давайте еще разок. Лучшие и сильнейшие.

Состязание началось снова. На лбу Фаррингтона вздулись вены, лицо Уэзерса из бледного стало ярко-розовым. И кисти, и руки обоих дрожали от напряжения. После долгой борьбы Уэзерс снова медленно пригнул ладонь соперника к столу. Зрители одобрительно загудели. Официант, стоявший возле стола, кивнул рыжей головой в сторону победителя и с туповатой развязностью сказал:

– Вот это так дока!

– Да какого хрена ты в этом понимаешь? – Фаррингтон разъяренно обернулся к сказавшему. – Ты чего разеваешь свою пасть?

– Ш-ш, не будем! – произнес О’Халлоран, заметив угрожающую мину на лице Фаррингтона. – Лучше еще по стопочке, малыши. Последний глоточек, и мы пошли.

Мужчина отменно мрачного вида стоял на углу моста О’Коннелла, ожидая маленького трамвайчика на Сэнди-маунт, чтобы добраться домой. Мстительный гнев и раздражение, накаляясь, переполняли его. Он чувствовал себя униженным, недовольным; он ощущал, что даже и не напился; и в кармане оставалось два пенса. Он клял все на свете. Он все себе обрубил в конторе, заложил часы, все растратил и не сумел даже напиться. У него появилась снова жажда, и его снова потянуло туда, в смрадную духоту трактира. Он потерял всю свою славу силача, дважды его победил мальчишка. В сердце у него клокотала ярость, и, когда он вспомнил, как та женщина в большой шляпе задела его и сказала Пардон! ярость едва не задушила его.

Трамвай довез его до Шелборн-роуд, и он двинулся дальше, направляя грузное тело вперед в тени казарменных стен. Он ненавидел возвращаться домой. Войдя через боковую дверь, он увидел, что в кухне никого нет и огонь в очаге почти погас. Он заорал наверх:

– Эйди! Эйди!

Жена его была маленькая женщина с острым личиком, которая его держала под каблуком, когда он бывал трезв; но когда он бывал пьян, он на ней отыгрывался. У них было пять детей. По ступенькам сбежал вниз мальчик.

– Кто это? – крикнул мужчина в темноту.

– Это я, пап.

– Ты кто, Чарли?

– Не, пап, Том.

– А мать где?

– Она в церковь пошла.

– Так-так… А она мне не догадалась оставить ужин?

– Она оставила, пап. Я…

– Зажги лампу. Какого дьявола тут у вас темнота? А остальные в постели?

Мужчина тяжело опустился на стул, между тем как мальчик зажигал лампу. Он начал передразнивать простонародный говор сына, повторяя себе под нос: В церковь, в церковь, скажите-ка! Едва свет зажегся, он ударил кулаком по столу и крикнул:

– Где ужин мой?

– Я… я его сейчас разогрею, пап, – ответил мальчик.

Мужчина вскочил и ткнул с яростью в сторону огня.

– Вот на этом огне? У вас тут огонь потух! Адский бог, я вас сейчас научу огонь держать!

Он шагнул к двери и схватил стоявшую за ней трость.

– Я тебя научу огонь держать! – повторил он, засучивая рукав, чтоб тот не мешал ему.

Мальчик тоненько закричал Па-ап! и с плачем бросился бежать вокруг стола, однако мужчина преследовал его и поймал за курточку. Малыш в отчаянии глянул вокруг, но, не видя спасения, упал на колени.

– Ага, в следующий раз будешь держать огонь! – крикнул мужчина, с силой ударив его тростью. – Щенок, вот тебе!

Мальчик издал пронзительный вопль, когда трость обожгла его бедро. Он поднял вверх сжатые вместе руки, его голос дрожал от ужаса.

– Пап! – кричал он. – Не бей меня, папочка! Я… я для тебя прочитаю Аве Мария… Папочка, не бей, я тебе прочитаю Аве Мария… Я тебе прочитаю…

Земля

Заведующая разрешила, чтобы она ушла, как только женщины кончат пить чай, и Мария наперед радовалась своему выходному вечеру. В кухне все было прибрано до блеска: кухарка сказала, что в медные котлы можно смотреться вместо зеркала. Огонь горел приветливо, ярко, и на одном из столиков сбоку были заготовлены четыре очень больших круглых пирога с изюмом. Казалось, что они не разрезаны, но если подойти ближе, то увидишь, что на самом деле они нарезаны на толстые одинаковые ломти, которые можно раздавать к чаю. Мария их сама нарезала.

Мария была совсем-совсем маленькой, ничего не скажешь, но у нее были очень длинный нос и очень вытянутый подбородок. Она говорила немного в нос и всегда ласково: «Да, миленькая» или «Нет, миленькая». За ней всегда посылали, когда женщины ссорились из-за тазов, и всегда ей удавалось водворить мир. Как-то раз заведующая сказала ей:

– Ты у нас прямо миротворец, Мария!

И эту похвалу слышали кастелянша и еще две дамы-попечительницы. А Муни-Огонек всегда повторяла что она ох чего бы сделала этой глухонемой у которой утюги кабы не Мария. Марию все просто очень любили.

Чай начинался в шесть и она значит освободилась бы еще раньше семи. От Боллсбриджа до Колонны двадцать минут – от Колонны в Драмкондру еще двадцать – и двадцать минут на покупки. На месте значит будет к восьми. Она взяла свой кошелечек с серебряными защелками и перечитала надпись «Подарок из Белфаста». Она этот кошелечек очень любила, потому что Джо ей привез его еще пять лет назад, когда они с Олфи ездили в Белфаст на Духов день. В кошелечке были две полукроны и еще кое-какая медь. Значит после трамвая у нее чистых останется пять шиллингов. И какой у них будет славный вечерок, детишки все будут петь! Только вот она надеялась, что Джо не придет подвыпивши. Как выпьет, он становился просто совсем другой.

Он часто ей говорил, чтобы она жила с ними, но она как-то чувствовала что будет лишней (хотя жена Джо всегда с ней очень хорошо обращалась) и потом она уж привыкла к этой жизни в прачечной. Джо был славный мальчик. Она его нянчила, и его и Олфи, и Джо часто говорил:

– Мама это мама, конечно, но настоящая мне мать Мария.

После того как дом развалился, мальчики ей нашли это место в прачечной «Стирка Вечернего Дублина», и ей тут нравилось. Прежде она очень плохо думала о протестантах, но теперь считала, они хорошие люди, немного чересчур тихие и серьезные, но все-таки хорошие люди, и жить с ними хорошо. Потом, там у нее в теплице были растения, и она за ними любила ухаживать. У нее там были чудные папоротники, бегонии, и кто бы ни приходил в гости к ней, она всем давала парочку ростков из своей теплицы. Одно вот она все-таки не любила, это назидания, что всюду там висели по стенкам, но зато заведующая была такая приятная, такая любезная.

Когда кухарка ей сказала, что все готово, она пошла в рабочую комнату и стала звонить в большой колокольчик. Вскоре женщины начали подходить, по две и по три, опуская рукава блуз на красные распаренные руки и вытирая о фартуки распаренные кисти рук. Они рассаживались перед большими кружками, и в эти кружки кухарка вместе с глухонемой наливали из больших оловянных чайников горячий чай, уже сладкий и с молоком. Мария командовала распределением пирога, следя, чтобы каждой из женщин досталось бы по четыре ломтя. Все очень много шутили и смеялись. Лиззи Флеминг сказала, что Марии достанется обязательно кольцо, и хотя эта Флеминг так говорила уже незнамо сколько раз на Всех Святых, Марии пришлось тоже засмеяться и сказать, что она вовсе не хочет ни кольца, ни мужа; и когда она засмеялась, в ее серо-зеленых глазах мелькнули смущение и горечь и кончик носа почти уткнулся в кончик подбородка. А потом Муни-Огонек подняла свою кружку с чаем и предложила выпить за здоровье Марии, и другие все женщины постучали кружками по столу, а она добавила, жаль только, нету ни капли портеру, чтобы был тост настоящий. И Мария опять засмеялась, так что кончик носа почти достал кончик подбородка, а маленькое тело почти все затряслось, потому что она знала, эта Муни ей и вправду хочет добра, хотя, конечно, у ней все понятия простой женщины.