В конце концов она заговорила со мной. Когда она ко мне обратилась в первый раз, я так смешался, что не знал, как ответить. Она спросила, пойду ли я на «Аравию». Не помню, ответил ли я да или нет. Это будет такой замечательный базар, сказала она, она бы рада была сходить.
– А почему ты не можешь? – спросил я.
Когда она говорила, она крутила вокруг запястья серебряный браслетик. Она не сможет пойти, сказала она, потому что в ее монастыре в ту неделю будет говение. Ее брат и еще два мальчика в это время спорили из-за шапок, и я был один у крыльца. Она держалась за конец одного из прутьев перил, наклонив голову ко мне. Свет фонаря напротив наших дверей обводил плавной линией ее шею, вспыхивал на волосах, лежащих на шее, вспыхивал на руке, держащейся за перила. Он падал вдоль ее платья с одной стороны и захватывал краешек нижней юбки, показавшийся из-за ее свободной позы.
– Тебе-то хорошо, – сказала она.
– Если я пойду, – сказал я, – я тебе принесу что-нибудь.
Какие бесчисленные сумасбродства наводнили мои мысли наяву и во сне после того вечера! Я хотел уничтожить все дни, которые еще оставалось ждать. Школьные занятия стали невыносимы. Вечером в моей комнате, днем в классе ее образ вдруг заслонял страницу, которую я тщился прочесть. Слоги слова «Аравия» звучали для меня зовом, что раздавался из тиши, в которой роскошествовала моя душа, и околдовывали восточными чарами. Я попросил разрешения пойти на этот базар в субботу вечером. Тетя была удивлена и выразила надежду, что это не какая-нибудь масонская затея. В школе я отвечал плохо. Я замечал, что выражение лица учителя меняется с приветливого на недовольное; он надеялся, что я не начал становиться лентяем. Мне не удавалось собрать разбегающиеся мысли. У меня не хватало никакого терпения на серьезные жизненные дела; теперь, когда они стояли между мной и предметом моих желаний, они мне казались детской забавой, нудной и противной забавой.
В субботу утром я напомнил дяде, что вечером хотел бы пойти на благотворительный базар. Он возился у вешалки, разыскивая щетку для шляп, и отрывисто ответил:
– Я знаю, парень.
Раз он был в прихожей, я не мог пройти в гостиную и прилечь у окна. Я вышел из дома мрачный и медленно побрел к школе. Было ужасно холодно, и у меня уже роились недобрые предчувствия.
Когда я пришел домой обедать, дяди еще не было. Правда, было рано. Я сел напротив часов и некоторое время неотрывно глазел на них, пока тиканье не начало меня раздражать. Тогда я вышел из комнаты, поднялся по лестнице и начал расхаживать по верхним комнатам. Они были пустые и мрачные, с высокими потолками, мое напряжение в них спало, и я, напевая, переходил из комнаты в комнату. Из передних окон я мог видеть своих приятелей, которые играли на улице. Их крики доходили до меня неразличимыми, еле слышными; прислонясь к холодному стеклу лбом, я смотрел на темный дом, в котором она жила. Может быть, я так простоял час, не видя ничего, кроме фигурки в коричневом, которую рисовало мое воображение, в свете фонаря, что обводил линию шеи, вспыхивал на руке, держащейся за перила, и падал до краешка, выглянувшего из-под платья.
Когда я спустился вниз, я увидел, что у камина сидит миссис Мерсер. Она была очень говорливая старуха, вдова закладчика, и она собирала использованные марки для какой-то благотворительности. За чаем мне пришлось выслушивать все сплетни. Мы сидели за столом больше часа, а дядя все так и не приходил. Миссис Мерсер поднялась уходить: она жалела, что она не может подождать, но уже больше восьми, а она старается не быть на улице слишком поздно, ночной воздух для нее вреден. Когда она ушла, я начал расхаживать взад и вперед по комнате со сжатыми кулаками. Тетя сказала:
– Боюсь, что по воле Божией тебе придется сегодня отменить твой базар.
В девять я услыхал, как в замке входной двери поворачивается ключ. Я услыхал, как дядя говорит сам с собой и как закачалась вешалка в прихожей, когда он успешно повесил на нее пальто. Мне были ясны эти знаки. Когда он подошел к середине своего обеда, я попросил его дать мне денег на посещение базара. Он все забыл.
– Люди в это время уже сны смотрят, – сказал он.
Я не улыбнулся. Тетя энергично вступилась:
– Ты же его и задержал так поздно. Дай ему лучше денег и пусть идет!
Дядя сказал, что он очень сожалеет о своей забывчивости. Он также сказал, что чтит старую пословицу «После дела и гулять хорошо». Потом он спросил, куда я иду, и, когда я еще раз ему это сказал, он спросил, знаю ли я «Прощание араба со своим скакуном». Когда я выходил из кухни, он как раз собирался прочесть тете первые строчки стихотворения.
Зажав крепко в руке флорин, я со всех ног поспешил по Бэкингем-стрит на станцию. Вид ярко освещенных улиц, запруженных покупателями, напоминал мне о моей цели. Я сел в полупустой вагон третьего класса. Поезд стоял нестерпимо долго, потом медленно отошел. Он тащился между каких-то развалин, над тускло поблескивавшей рекой. На станции Уэстленд-Роу к дверям вагона нахлынула толпа, но служители оттеснили ее, выкрикивая, что это специальный поезд до базара; и я остался в пустом вагоне один. Через несколько минут поезд затормозил у деревянного временного перрона. Выйдя на улицу, я увидал освещенный циферблат, который показывал без десяти десять. Передо мной было большое строение – и на его фасаде красовалось магическое слово.
Я не мог найти, где вход за шесть пенсов, и, боясь, что все уже закрывается, прошел торопливо через турникет, протянув шиллинг усталому служителю. Войдя, я очутился в огромном зале, который на половине его высоты опоясывала галерея. Почти все киоски были закрыты, и большая часть зала уже была погружена в темноту. Я узнал тишину, какая бывает в церкви после окончания службы. С робостью я прошел в середину зала. У киосков, что оставались еще открыты, бродили редкие посетители. Перед занавесом, на котором из цветных фонариков были составлены слова «Кафе-шантан», два человека подсчитывали деньги на подносе; мне слышен был звон монет.
Припомнив с трудом, зачем я сюда попал, я подошел к одному из киосков и стал разглядывать фарфоровые вазы и чайные сервизы в цветочек. У входа в киоск молодая барышня разговаривала, смеясь, с двумя джентльменами. У них был английский выговор. Я невольно слушал.
– Ах, я ничего такого не говорила!
– О, вы говорили!
– Ах, нет же, право!
– Правда же, она говорила?
– Да, я тоже слышал.
– Ах, но это же… это выдумка!
Заметив меня, барышня подошла и спросила, не желаю ли я купить что-нибудь. Ее тон не отличался приветливостью; казалось, она обратилась ко мне из чувства долга. Я с оторопью взглянул на огромные сосуды, стоявшие, как два восточных стража, по бокам темнеющего входа в киоск, и пробормотал:
– Нет, благодарю вас.
Барышня переставила одну из ваз и вернулась к молодым людям. Они снова начали говорить о том же. Один или два раза она на меня взглянула через плечо.
Я еще постоял перед ее киоском, хотя и знал, что в этом никакого толку, чтобы мой интерес к ее товару выглядел более правдоподобным. Потом медленно повернулся и пошел к центру зала. В кармане я уронил два пенни на монету в шесть пенсов. С конца галереи донесся голос, объявляющий, что гасят свет. Верхний уровень зала был уже весь во тьме.
Вглядываясь в эту тьму, я увидел себя, существо, завлеченное и высмеянное пустой суетой, – и мои глаза обожгло от вспышки тоски и гнева.
Эвелин
Она сидела у окна, глядя, как улицей завладевает вечерний сумрак. Головой она прислонилась к занавеске, так что в ноздрях у нее стоял запах пропыленного кретона. Она устала.
Прохожих было немного. Прошел с работы мужчина из крайнего дома; до нее доносилось, как его подошвы постукивают по бетонке, потом поскрипывают по шлаку дорожки, ведущей к новым красным домам. Раньше на месте их был пустырь, где они играли по вечерам с детьми из других семей. Потом тот пустырь купил человек из Белфаста и построил на нем дома – не такие, как их бурые маленькие домики, а яркие, кирпичные, с блестящими крышами. Дети со всей улицы всегда играли на пустыре – Девины, Уотерсы, Данны, и Кео, малыш-калека, и она с сестрами и братьями. Только Эрнест никогда не играл с ними, он уже слишком вырос. Отец часто гонял их с поля, размахивая своей тростью из терновника, но обычно малыш Кео стоял у них на атасе и вовремя сигналил, когда отец появлялся. А все-таки они были, пожалуй, довольно счастливы в ту пору. Мать еще была жива, и отец был помягче. Давно это было; с тех пор и она, и братья с сестрами стали взрослыми, а мать умерла. Тиззи Данн тоже умерла, Уотерсы уехали в Англию. Все меняется. Вот и ей пришло время уезжать, как уехали другие, время покинуть дом.